Мелькнуло несколько месяцев. Александра стало почти нигде не видно, как будто он пропал. Дядю он посещал реже. Тот приписывал это его занятиям и не мешал ему. Но редактор журнала однажды, при встрече с Петром Иванычем, жаловался, что Александр задерживает статьи. Дядя обещал, при первом случае, объясниться с племянником. Случай представился дня через три. Александр вбежал утром к дяде как сумасшедший. В его походке и движениях видна была радостная суетливость.
– Здравствуйте, дядюшка; ах, как я рад, что вас вижу! – сказал он и хотел обнять его, но тот успел уйти за стол.
– Здравствуй, Александр! Что это тебя давно не видно?
– Я занят был, дядюшка: делал извлечения из немецких экономистов…
– А! что ж редактор лжет? Он третьего дня сказал мне, что ты ничего не делаешь – прямой журналист! Я ж его, при встрече, отделаю…
– Нет, вы ему ничего не говорите, – перебил Александр, – я ему еще не посылал своей работы, оттого он так и сказал…
– Да что с тобой? у тебя такое праздничное лицо! Асессора, что ли, тебе дали или крест?
Александр мотал головой.
– Ну, деньги?
– Нет.
– Так что ж ты таким полководцем смотришь? Если нет, так не мешай мне, а вот лучше сядь да напиши в Москву, к купцу Дубасову, о скорейшей высылке остальных денег. Прочти его письмо: где оно? вот.
Оба замолчали и начали писать.
– Кончил! – сказал Александр через несколько минут.
– Проворно: молодец! Покажи-ка. Что это? Ты ко мне пишешь. «М. г. Петр Иваныч!» Его зовут Тимофей Никоныч. Как пятьсот двадцать рублей! пять тысяч двести! Что с тобой, Александр?
Петр Иваныч положил перо и поглядел на племянника. Тот покраснел.
– Вы ничего не замечаете в моем лице? – спросил он.
– Что-то глуповато… Постой-ка… Ты влюблен? – сказал Петр Иваныч.
Александр молчал.
– Так, что ли? угадал?
Александр, с торжественной улыбкой, с сияющим взором, кивнул утвердительно головой.
– Так и есть! Как это я сразу не догадался? Так вот отчего ты стал лениться, от этого и не видать тебя нигде. А Зарайские и Скачины пристают ко мне: где да где Александр Федорыч? он вон где – на седьмом небе!
Петр Иваныч стал опять писать.
– В Наденьку Любецкую! – сказал Александр.
– Я не спрашивал, – отвечал дядя, – в кого бы ни было – всё одна дурь. В какую Любецкую? это что с бородавкой?
– Э! дядюшка! – с досадой перебил Александр, – какая бородавка?
– У самого носа. Ты все еще не разглядел?
– Вы все смешиваете. Это, кажется, у матери есть бородавка около носа.
– Ну, все равно.
– Все равно! Наденька! этот ангел! неужели вы не заметили ее? Видеть однажды – и не заметить!
– Да что ж в ней особенного? Чего ж тут замечать? ведь бородавки, ты говоришь, у ней нет?..
– Далась вам эта бородавка! Не грешите, дядюшка: можно ли сказать, что она похожа на этих светских, чопорных марионеток? Вы рассмотрите ее лицо: какая тихая, глубокая дума покоится на нем! Это – не только чувствующая, это мыслящая девушка… глубокая натура…
Дядя принялся скрипеть пером по бумаге, а Александр продолжал:
– В разговоре у ней вы не услышите пошлых, общих мест. Каким светлым умом блестят ее суждения! что за огонь в чувствах! как глубоко понимает она жизнь! Вы своим взглядом отравляете ее, а Наденька мирит меня с нею.
Александр замолчал на минуту и погрузился совсем в мечту о Наденьке. Потом начал опять.
– А когда она поднимет глаза, вы сейчас увидите, какому пылкому и нежному сердцу служат они проводником! а голос, голос! что за мелодия, что за нега в нем! Но когда этот голос прозвучит признанием… нет выше блаженства на земле! Дядюшка! как прекрасна жизнь! как я счастлив!
У него выступили слезы; он бросился и с размаху обнял дядю.
– Александр! – вскричал, вскочив с места, Петр Иваныч, – закрой скорей свой клапан – весь пар выпустил! Ты сумасшедший! смотри, что ты наделал! в одну секунду ровно две глупости: перемял прическу и закапал письмо. Я думал, ты совсем отстал от своих привычек. Давно ты не был таким. Посмотри, посмотри, ради бога, на себя в зеркало: ну, может ли быть глупее физиономия? а неглуп!
– Ха, ха, ха! я счастлив, дядюшка!
– Это заметно!
– Не правда ли? в моем взоре, я знаю, блещет гордость. Я гляжу на толпу, как могут глядеть только герой, поэт и влюбленный, счастливый взаимною любовью…
– И как сумасшедшие смотрят или еще хуже… Ну, что я теперь стану делать с письмом?
– Позвольте, я соскоблю – и незаметно будет, – сказал Александр. Он бросился к столу с тем же судорожным трепетом, начал скоблить, чистить, тереть и протер на письме скважину. Стол от трения зашатался и толкнул этажерку. На этажерке стоял бюстик, из итальянского алебастра, Софокла или Эсхила. Почтенный трагик от сотрясения сначала раза три качнулся на зыбком пьедестале взад и вперед, потом свергнулся с этажерки и разбился вдребезги.
– Третья глупость, Александр! – сказал Петр Иваныч, поднимая черепки, – а это пятьдесят рублей стоит.
– Я заплачу́, дядюшка, о! я заплачу, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже! как хороша жизнь!
Дядя сморщился и покачал головой.
– Когда ты умнее будешь, Александр? Бог знает что говорит!
Он между тем с сокрушением смотрел на разбитый бюст.
– «Заплачу́! – сказал он, – заплачу». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.