– Кто же? – спросила Лизавета Александровна.
– Век.
– Так непременно и надо следовать всему, что выдумает твой век? – спросила она, – так все и свято, все и правда?
– Все и свято! – сказал Петр Иваныч.
– Как! правда, что надо больше рассуждать, нежели чувствовать? Не давать воли сердцу, удерживаться от порывов чувства? не предаваться и не верить искреннему излиянию?
– Да, – сказал Петр Иваныч.
– Действовать везде по методе, меньше доверять людям, считать все ненадежным и жить одному про себя?
– Да.
– И это свято, что любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность, верить, что любовь должна кончаться охлаждением, изменой или привычкой? что дружба привычка? Это все правда?
– Это была всегда правда, – отвечал Петр Иваныч, – только прежде не хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной.
– Свято и это, что все надо рассматривать, все рассчитывать и обдумывать, не позволять себе забыться, помечтать, увлечься хоть и обманом, лишь бы быть оттого счастливым?..
– Свято, потому что разумно, – сказал Петр Иваныч.
– Правда и это, что умом надобно действовать и с близкими сердцу… например, с женой?..
– У меня еще никогда так не болела поясница… ох! – сказал Петр Иваныч, корчась на стуле.
– А! поясница! Хорош век! нечего сказать.
– Очень хорош, милая; так, из капризов, ничего не делается; везде разум, причина, опыт, постепенность и, следовательно, успех; все стремятся к совершенствованию и добру.
– В ваших словах, дядюшка, может быть, есть и правда, – сказал Александр, – но она не утешает меня. Я по вашей теории знаю все, смотрю на вещи вашими глазами; я воспитанник вашей школы, а между тем мне скучно жить, тяжело, невыносимо… Отчего же это?
– А от непривычки к новому порядку. Не один ты такой: еще есть отсталые; это всё страдальцы. Они точно жалки; но что ж делать? Нельзя же для горсти людей оставаться назади целой массе. На все, в чем ты меня сейчас обвинил, – сказал Петр Иваныч, подумав, – у меня есть одно и главное оправдание: помнишь ли, когда ты явился сюда, я, после пятиминутного разговора с тобой, советовал тебе ехать назад? Ты не послушал. За что ж теперь нападаешь на меня? Я предсказал тебе, что ты не привыкнешь к настоящему порядку вещей, а ты понадеялся на мое руководство, просил советов… говорил высоким слогом о современных успехах ума, о стремлениях человечества… о практическом направлении века – ну, вот тебе! Нельзя же мне было нянчиться с тобой с утра до вечера: что мне за надобность? Я не мог ни закрывать тебе рта платком на ночь от мух, ни крестить тебя. Я говорил тебе дело, потому что ты просил меня об этом; а что из этого вышло, то уж до меня не касается. Ты не ребенок и не глуп: можешь рассудить и сам… Тут чем бы свое дело делать, ты – то стонешь от измены девчонки, то плачешь в разлуке с другом, то страдаешь от душевной пустоты, то от полноты ощущений; ну, что это за жизнь? Ведь это пытка! Посмотри-ка на нынешнюю молодежь: что за молодцы! Как все кипит умственною деятельностью, энергией, как ловко и легко управляются они со всем этим вздором, что на вашем старом языке называется треволнениями, страданиями…и чорт знает что еще!
– Как ты легко рассуждаешь! – сказала Лизавета Александровна, – и тебе не жаль Александра?
– Нет. Вот если б у него болела поясница, так я бы пожалел: это не вымысел, не мечта, не поэзия, а реальное горе… Ох!
– Научите же меня, дядюшка, по крайней мере, что мне делать теперь? Как вы вашим умом разрешите эту задачу?
– Что делать? Да… ехать в деревню.
– В деревню! – повторила Лизавета Александровна, – в уме ли ты, Петр Иваныч? Что он там станет делать?
– В деревню! – повторил Александр, и оба глядели на Петра Иваныча.
– Да, в деревню: там ты увидишься с матерью, утешишь ее. Ты же ищешь покойной жизни: здесь вон тебя все волнует; а где покойнее, как не там, на озере, с теткой… Право, поезжай! А кто знает? может быть, ты и того… Ох!
Он схватился за спину.
Недели через две Александр вышел в отставку и пришел проститься с дядей и теткой. Тетка и Александр были грустны и молчаливы. У Лизаветы Александровны висели слезы на глазах. Петр Иваныч говорил один.
– Ни карьеры, ни фортуны! – говорил он, качая головою, – стоило приезжать! осрамил род Адуевых!
– Да полно, Петр Иваныч, – сказала Лизавета Александровна, – ты надоел с своей карьерой.
– Как же, милая, в восемь лет ничего не сделать!
– Прощайте, дядюшка, – сказал Александр. – Благодарю вас за все, за все…
– Не за что! Прощай, Александр! Не надо ли денег на дорогу?
– Нет, благодарю: мне станет.
– Что это, никогда не возьмет! это, наконец, бесит меня. Ну, с богом, с богом.
– И тебе не жаль расстаться с ним? – промолвила Лизавета Александровна.
– М-м! – промычал Петр Иваныч, – я… привык к нему. Помни же, Александр, что у тебя есть дядя и друг – слышишь? и если понадобятся служба, занятия и презренный металл, смело обратись ко мне: всегда найдешь и то, и другое, и третье.
– А если понадобится участие, – сказала Лизавета Александровна, – утешение в горе, теплая, надежная дружба…
– И искренние излияния, – прибавил Петр Иваныч.
– …так вспомните, – продолжала Лизавета Александровна, – что у вас есть тетка и друг.
– Ну, этого, милая, и в деревне не занимать стать: все есть: и цветы, и любовь, и излияния, и даже тетка.
Александр был растроган; он не мог сказать ни слова. Прощаясь с дядей, он простер было к нему объятия, хоть и не так живо, как восемь лет назад. Петр Иваныч не обнял его, а взял только его за обе руки и пожал их крепче, нежели восемь лет назад. Лизавета Александровна залилась слезами.