– Да, в деревне, конечно; а теперь… Нет, ma tante, супружество не для меня. Я теперь не могу притвориться, когда разлюблю и перестану быть счастлив; не могу также не увидеть, когда жена притворится; будем оба хитрить, как хитрите… например, вы и дядюшка…
– Мы? – с изумлением и с испугом спросила Лизавета Александровна.
– Да, вы! Скажите-ка, так ли вы счастливы, как мечтали некогда?
– Не так, как мечтала… но счастлива иначе, нежели мечтала, разумнее, может быть, больше – не все ли это равно?.. – с замешательством отвечала Лизавета Александровна, – и вы тоже…
– Разумнее! Ах, ma tante, не вы бы говорили: так дядюшкой и отзывается! Знаю я это счастье по его методе: разумнее – так, но больше ли? ведь у него все счастье, несчастья нет. Бог с ним! Нет! моя жизнь исчерпана; я устал, утомился жить…
Оба замолчали. Александр поглядывал на шляпу; тетка придумывала, чем бы еще остановить его.
– А талант! – вдруг сказала она с живостью.
– Э! ma tante! охота вам смеяться надо мной! Вы забыли русскую пословицу: лежачего не бьют. У меня таланта нет, решительно нет. У меня есть чувство, была горячая голова; мечты я принял за творчество и творил. Недавно еще я нашел кое-что из старых грехов, прочел – и самому смешно стало. Дядюшка прав, что принудил меня сжечь все, что было. Ах, если б я мог воротить прошедшее! Не так я распорядился им.
– Не разочаровывайтесь до конца! – сказала она, – всякому из нас послан тяжкий крест…
– Кому это крест? – спросил Петр Иваныч, входя в комнату. – Здравствуй, Александр! тебе, что ли?
Петр Иваныч сгорбился и шел, едва передвигая ноги.
– Только не такой, как ты думаешь, – сказала Лизавета Александровна, – я говорю о тяжком кресте, который несет Александр…
– Что он там еще несет? – спросил Петр Иваныч, опускаясь с величайшею осторожностью в кресла. – Ох! какая боль! что это за наказание!
Лизавета Александровна помогла ему сесть, подложила под спину подушку, под ноги подвинула скамеечку.
– Что с вами, дядюшка? – спросил Александр.
– Видишь: тяжкий крест несу! Ох, поясница! Вот крест, так крест: дослужился-таки до него! Ох, боже мой!..
– Вольно же тебе так много сидеть: ты знаешь здешний климат, – сказала Лизавета Александровна, – доктор велел больше ходить, так нет: утро пишет, а вечером в карты играет.
– Что ж я стану, разиня рот, по улицам ходить да время терять?
– Вот и наказан.
– Этого здесь не минуешь, если хочешь заниматься делом. У кого не болит поясница? Это почти вроде знака отличия у всякого делового человека… ох! не разогнешь спины. Ну, что ты, Александр, делаешь?
– Все то же, что прежде.
– А! ну так у тебя поясница не заболит. Это удивительно, право!
– Что ж ты удивляешься: не ты ли сам отчасти виноват, что он стал такой… – сказала Лизавета Александровна.
– Я? вот это мне нравится! я приучил его ничего не делать!
– Точно, дядюшка, вам нечему удивляться, – сказал Александр, – вы много помогли обстоятельствам сделать из меня то, что я теперь; но я вас не виню. Я сам виноват, что не умел или, лучше, сказать, не мог воспользоваться вашими уроками как следует, потому что не был приготовлен к ним. Вы, может быть, отчасти виноваты тем, что поняли мою натуру с первого раза и, несмотря на то, хотели переработать ее; вы, как человек опытный, должны были видеть, что это невозможно… вы возбудили во мне борьбу двух различных взглядов на жизнь и не могли примирить их: что ж вышло? Все превратилось во мне в сомнение, в какой-то хаос.
– Ох, поясница! – стонал Петр Иваныч. – Хаос! ну, вот из хаоса я и хотел сделать что-нибудь.
– Да! а что сделали? представили мне жизнь в самой безобразной наготе, и в какие лета? когда я должен был понимать ее только с светлой стороны.
– То есть я старался представить тебе жизнь, как она есть, чтоб ты не забирал себе в голову, чего нет. Я помню, каким ты молодцом приехал из деревни: надо ж было предостеречь тебя, что здесь таким быть нельзя. Я предостерег тебя, может быть, от многих ошибок и глупостей: если б не я, ты бы их еще не столько наделал!
– Может быть. Но вы только выпустили одно из виду, дядюшка: счастье. Вы забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами; действительность не счастливит…
– Какую ты дичь несешь! Это мнение привез ты прямо с азиатской границы: в Европе давно перестали верить этому. Мечты, игрушки, обман – все это годится для женщин и детей, а мужчине надо знать дело, как оно есть. По-твоему, это хуже, нежели обманываться?
– Да, дядюшка, что ни говорите, а счастье соткано из иллюзий, надежд, доверчивости к людям, уверенности в самом себе, потом из любви, дружбы… А вы твердили мне, что любовь – вздор, пустое чувство, что легко, и даже лучше, прожить без него; что любить страстно – не великое достоинство, что этим не перещеголяешь животное…
– Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил диким языком, так что до смерти надоел этой, твоей… Груне, что ли! Этим ли привязывают женщину?
– Чем же? – сухо спросила Лизавета Александровна мужа.
– Ох, как колет поясницу! – простонал Петр Иваныч.
– Потом вы твердили, – продолжал Александр, – что привязанности глубокой, симпатической нет, а есть одна привычка…
Лизавета Александровна молча и глубоко посмотрела на мужа.
– То есть я, вот видишь ли, я говорил тебе для того… чтоб… ты… того… ой, ой, поясница!
– И вы говорили это, – продолжал Александр, – двадцатилетнему мальчику, для которого любовь – все, которого деятельность, цель – все вертится около этого чувства: им он может спастись или погибнуть.